Вот живёт себе человек, всё ровно. Быт налажен. Храм построил, дворец достраивает, дом полная чаша. Под ногами Ровоамчик бегает и две милые дочурки в куклы играют. И жизнь насыщенная: с мятежниками разобраться, качество кедра из доставки проверить, на кредиторов городá переоформить. С утра суд провести, после обеда с царицей Савской ребусы поразгадывать, вечерком мудрости позаписывать. И, кстати, псалмы кто сочинять будет — Пушкин? Плотный график, в общем, у человека.
А во дворце 700 наложниц и 300 жён (в чём, кстати, разница?). Тысяча женщин, короче. Чтобы с каждой из них поужинать, 2 года и 9 месяцев надо, и это без выходных и праздничных дней. А если суббота выходной, то больше трёх лет! Поговорил с одной, забыл про 999 других.
— Ты, Роза, подкладывай хумус-то себе, — говорит, к примеру, Соломон своей 883-ей жене за ужином. — И рибку бери. Поухаживать за тобой? Ливанский хумус, свежайший. Только с ринка.
— Я не Роза, я Фамарь.
— Конечно, Фамарь, конечно, — не подаёт виду царь.
А сам думает: “Упс… А Роза тогда хто?”
— Я ж сама с Ливана, — говорит собеседница, — знаю за настоящий хумус.
«С Ливана? Странно, — думает Соломон, — говор-то у неё чисто наш, не отличишь. Просто идеальный лошн-койдеш у неё. Наверное, давно у меня живёт, навострилась».
— Конечно, с Ливана! — невозмутимо говорит царь. — Разумеется. Ты ж с Сидона, так?
— Та не, я ж с Хермона. То Баалит и Филсафа с Сидона. И Рума. Ведасса с Подсидонья, Кармелит с поблизу, а я дитя гор ливанских. Свежий воздух, дикая природа.
«Гор?? Хермон? Шо-то эту я совсем не помню, — думает себе Соломон. — Она вообще из списка или где? Когда я женился-то на ней? Не помню. Где мой список, где пергамент? Где свадьбу играли, кто свидетель? 215-ю жену помню прекрасно, 549-ю ещё лучше. 710-ю, конечно — как такое забудешь? Суламиту, конечно, забыть не могу и Ноему как теперь через Ровоамчика забудешь, а эту вообще никак. Надо ей задать наводящие вопросы».
— Как вообще, жизнь? Питание? — мудрый царь заходит издалека.
— Благодарствуйте. Харчи царские. Марципаны!
— Та не за что, зай гезунт. Не жарко во дворце-то? На такой густой жаре? Могу опахала прислать, а то ж Ташкент.
— Та нет, шо ты, господин мой, всё бесэдер. Ещё матушка Ваша покойная оснастила наш гарем всем необходимым.
Вирсавия Элиамовна действительно была добрейшей женщиной. Несмотря на свою непростую женскую судьбу.
— Ну ладно. Как спина-то твоя? — продолжает разговор царь. — Три года ж не виделись. Прошла?
— Шо ты, господин мой, — подняв красивые глаза, отвечает Фамарь, — не болела у меня никогда спина, ты перепутать изволил? Это у Зелфы спина, и у Сефоры Малоежки, и у Тамы идумеянки. И немножко у Варды моавитянки, соседки моей. Ты же знаешь за Варду?
Царь понимающе кивает, а сам думает: “Хто это — Варда? Это та светленькая, юркая и заводная? Или та ого-го, не помню как зовут? Надо посмотреть по моим записям”.
— У кого, може, спина болит, а у меня от шея, — жалуется ночная гостья.
— Да, мэйдэлэх, шо-то расклеились вы совсем, — грустно говорит царь, оставляя попытки вспомнить свою жену. — Это от ожерелий тебе шея боль делает и от твоей бижутерии эксцессивной.
— Подарок Ваш, Соломон Давидович, — поглаживает свои украшения Фамарь. — Всё Вы.
— Ну ладно, шо ты, Роза, ой, Зелфа, ой, в смысле, э-э-э-э… Фамэлэ. Шо ты меня путаешь! Ты давай, вкуси, съешь-ка мне ещё кецык. А то шо ж ты как неродная. Ты ж мне жена. Кажется.
— Мерси-с, — улыбка Фамари почтительна, а жесты изящны.
— Винца шхемского хочешь? — продолжает ухаживать царь. — То ж не шмурдяк ваш гаремный, на минуточку, а самое шо ни на есть.
Он был очень добрый и щедрый, царь Соломон.
— Лэхаим, Ваше Величество! — отвечает Восемьсот Восемьдесят Третья, поднимая бокал.
Царь бьёт в ладоши, в столовую входят музыканты с кинорами и восьмиструнными, начинают играть привычный вечерний репертуар. Женщинам он обычно нравится. Фамарь выходит перед царём и начинает танцевать.
«А она ничего, — думает Соломон. — И с лица полный ажур, и неглупа, и вежлива, и щёчки у ней, и стан, и мадам Сижу. Марафет навела, фасон держит. Только вот убей не помню её. Где список??!!»
— Ты, Ро…, ой, Фамэлэ, ступай пока, располагайся, я сейчас приду бикицер, — поднимается на ноги царь.
И идёт записать пару рифм.
А глубокой ночью, расставшись с Фамарью, сидя у себя в кабинете под треск цикад, глядя на звёздное иерусалимское небо и на залитую лунным светом Масличную гору, царь пишет. И ложатся справа налево на пергамент бессмертные стихи:
(Песнь 1:9)
И дальше:
(Песнь 4:8)
А наутро придёт к нему следующая жена из списка, и всё повторится снова. И вот после такого круглосуточного хоровода у человека ещё остаются время и силы на “Экклезиаста” с его “всё суета” и “ничего нового под солнцем”. Ну в части “ничего нового” можно поэту возразить, а вот “всё суета” — это да, это чистая мудрость. Ещё бы не суета — с таким-то хозяйством. Можно понять человека.
И на любовную лирику, на Песнь песней у царя остаётся время. Другой в лучшем случае написал бы что-то вроде:
У меня тыща жён,
Фалафель ем всласть.
Живу ваще хорошо,
И жизнь моя удалась.
Я бы на его месте как раз что-то такое бы и написал. Да и то вряд ли. А он? А он пишет высокую поэзию с подтекстами и тройными смыслами.
Вот такой он был, царь Соломон, человек-легенда, отец наш.
▶︎ А вот вам, любителям музыки, та самая “Песнь песней” 4:8, где как раз про невесту с ливанского Хермона. На языке оригинала — именно этими словами Соломон и записал свой текст в тот вечер: “Iti mi_L’vanon, iti kala tavoi…”
Gravure: Gustave Doré. Painting (fragment): Howard Rogers.